– А я вам скажу, что она его не любит, потому что получила не такое романтическое и ученое воспитание. Нельзя же, Варвара Александровна, по себе судить о других.
– Тем хуже для вас, Катерина Архиповна, что вы, быв такой страстной матерью, не умели от вашей дочери заслужить доверия.
– Я двадцать пятый год, как мать, и мать троих дочерей. Вы, я полагаю, не можете и судить об этих чувствах, потому что никогда не имели детей.
– Не смею и равняться с вами в этом отношении и сказала только из желания счастья Мари.
– Никто, конечно, как мать, не пожелает более счастья дочери.
– И с этим я вполне согласна, что они желают, но всегда ли умеют устроить это счастье детей? Впрочем, я действительно, может быть, дурно поступаю, что вмешалась в совершенно постороннее для меня дело.
– Оно конечно, Варвара Александровна, вам будет гораздо лучше предоставить мне самой знать мои дела.
– Совершенно согласна и прошу у вас извинения, – сказала опять насмешливым голосом Варвара Александровна.
– И меня тоже извините, – отвечала хозяйка, – и я, как мать, может быть, сказала вам что-нибудь лишнее.
Здесь разговор двух дам прекратился. Варвара Александровна из приличия просидела несколько минут у Ступицыных и потом уехала, дав себе слово не переступать вперед даже порога в этот необразованный дом. Вечером к ней явился Хозаров: он был счастлив и несчастлив: он получил с торговкою от Мари ответ, короткий, но исполненный отчаяния и любви.
«Я вас буду любить всю жизнь, – писала она. – Мамаше как угодно: я не пойду за этого гадкого Рожнова. Вас ни за что в свете не забуду, стану писать к вам часто, и вы тоже пишите. Я сегодня целый день плачу и завтра тоже буду плакать и ничего не буду есть. Пускай мамаша посмотрит, что она со мной делает».
– Не правда ли, – сказал Хозаров, прочитав это письмо Варваре Александровне, – по-видимому, это письмо небольшое, но как в нем много сказано!
– Тут неподдельный язык природы и наивность сердца, – отвечала та. – Впрочем, – продолжала она, – вам все-таки надобно отказаться от вашей страсти, потому что это такое дикое, такое необразованное семейство! Я даже не воображала никогда, чтобы в наше время могли существовать люди с такими ужасными понятиями.
– Все семейство никуда не годится, но Мари между ними исключение: она непохожа ни на кого из них.
– Это правда. Отец еще ничего – очень глуп и собою урод, сестры тоже ужасные провинциалки и очень глупы и гадки, но мать – эта Архиповна, я не знаю, с чем ее сравнить! И как в то же время дерзка: даже мне наговорила колкостей; конечно, над всем этим я смеюсь в душе, но во всяком случае знакома уже больше не буду с ними.
– Но что же я должен предпринять? – возразил Хозаров.
– Не знаю. Entre nous soit dit, вам остается одно – увезти.
– Увезти? Да, это правда!
– Непременно увезти, – подхватила Мамилова. – Вы даже обязаны это молоденькое существо вырвать из душной атмосферы, которая теперь ее окружает и в которой она может задохнуться, и знаете ли, как вам обоим будет отрадно вспомнить впоследствии этот смелый ваш шаг?
– Знаю, Варвара Александровна, очень хорошо знаю; но теперь еще покуда есть препятствие для этого.
– Для любви не может быть препятствия, не может быть препон; ну, скажите мне, в чем вы видите препятствие?
– Препятствие в том отношении, если жена моя после будет чувствовать раскаяние, будет укорять меня.
– Никогда! Парирую моею жизнью, никогда. Женщины раскаиваются только в тех браках, в которые они вступают по расчету, а не по любви. В чем ваша Мари будет чувствовать раскаяние?
– Конечно…
– Нет, вы скажите, в чем и почему именно она будет раскаиваться?
Герой мой не нашел, что отвечать на этот вопрос. Говоря о препятствии, он имел в виду весьма существенное препятствие, а именно: решительное отсутствие в кармане презренного металла, столь необходимого для всех романических предприятий; но, не желая покуда открыть этого Варваре Александровне, свернул на какое-то раскаяние, которого, как и сам он был убежден, не могла бы чувствовать ни одна в мире женщина, удостоившаяся счастья сделаться его женою.
Приехав домой, Хозаров имел с Татьяной Ивановной серьезный разговор и именно в отношении этого предмета, то есть, каким бы образом достать под вексель презренного металла. Сообразительная Татьяна Ивановна первоначально стала в тупик.
– Ах, боже мой! – воскликнула она потом голосом, исполненным радости и самой тонкой и далекой прозорливости. – Ах, боже мой! – повторила она. – Совсем из головы вон! Нельзя ли напасть на Ферапонта Григорьича? Их человек мне сказывал, что они отдают капитал в верные руки.
– Но даст ли он? – заметил недоверчиво Хозаров.
– Да отчего бы, как я по себе сужу, не дать? Вы, вероятно, как женитесь, так не возьмете на свою совесть.
– Конечно, но, знаете, он, как я мог заметить, должен быть ужасный провинциал: пожалуй, потребует залога, а где его вдруг возьмем? У меня есть и чистое имение, да в неделю его не заложишь.
– Это, пожалуй, может случиться, – заметила Татьяна Ивановна, – нынче в этаких случаях ужасно стало дурно: прежде, когда я жила в графском доме, я в один день достала, у одной моей знакомой, десять тысяч, а нынче десять рублей напросишься. Но что за дело – попробуйте!
– Именно попробую, и попробую сейчас же, – сказал Хозаров, вставая.
– Что ж? Можно и сейчас, – подтвердила Татьяна Ивановна, – он дома; только чай еще начал пить.
Герой мой, довольно опытный в деле занимания денег, решился действительно тотчас же приступить к этому делу. С этою целью, одевшись сколько возможно франтоватее, он, нимало не медля, отправился к старому милашке Татьяны Ивановны и застал того за самоваром.